О современной Германии говорят, что это государство полностью выстроено на осуждении своего нацистского опыта. За семь десятков послевоенных лет страна пережила Нюрнбергский процесс, оккупацию и денацификацию, разделение и воссоединение. Начавшийся накануне семидесятилетия окончания войны судебный процесс над 93-летним «бухгалтером Освенцима», бывшим офицером СС Оскаром Гренингом, — это еще одна отчаянная попытка немцев одержать окончательную победу над собственным прошлым.

Его вносят в зал суда — по-другому не скажешь. Оскару Гренингу тяжело ходить, самостоятельно он передвигается со специальной ручной каталкой. В дверной проем ему помогают протиснуться трое. Его берут под локти, аккуратно придерживают и проводят до кресла, словно он — музейный экспонат, древний египетский папирус. Чихнешь — развалится.

Первое впечатление обманчиво. Обвиняемый в пособничестве убийствам трехсот тысяч евреев старик неплохо держится. Оскару Гренингу 93 года, но он не пользуется слуховым аппаратом, он опрятен, седые волосы педантично причесаны, белая рубашка в тонкую полоску, серая жилетка, голос все еще густой, речь связная, хотя иногда что-то и невпопад. Типичный пенсионер из страны, в которой существует хорошая медицина.

Лицо Оскара Гренинга похоже на маску. Оно не выражает никаких эмоций. Гренинг не смеется, не плачет, совершенно невозможно понять, что он чувствует. Он только пожевывает сморщенные губы и смотрит. Смотрит затравленно. Смотрит решительно. Смотрит обреченно. В его глазах словно застыл весь XX век.

Гренинг сидит за черным столом в правом углу просторного зала заседаний. По обе стороны от него адвокаты — мистер Холтерман и мадам Франгенберг. Напротив в два ряда стоят длинные столы, тоже накрытые черными скатертями. Вокруг них, как вороны, кружат адвокаты в длинных черных мантиях: мистер Ротман, мистер Фельд, мистер Шульц, мистер Маер, мистер Мохаммед, мистер Эберт, мистер Вальтер. И другие. Они представляют интересы более полусотни выживших в Освенциме евреев.

Этот процесс, проходящий в маленьком северном городке Люнебурге, уже называют историческим. Возможно, Оскар Гренинг — последний нацистский офицер, который предстанет перед судом. По закону ему грозит до пятнадцати лет лишения свободы. Никто всерьез не верит в то, что его посадят. Кажется, никто и не хочет сажать Гренинга в тюрьму — важен сам факт обвинительного заключения. Но пока никакого вердикта нет, уверенно можно говорить только о том наказании, которое уже понес «бухгалтер Освенцима». Наверное, это даже хуже тюрьмы и смерти — десятилетиями жить с четким осознанием того, что все вокруг, абсолютно все, даже собственные сыновья, тебя стыдятся. А то, к чему ты был причастен, стало одной из самых страшных гуманитарных катастроф в истории человечества и национальным позором на все времена.

Призраки

Ганновер, Нижняя Саксония. В самом сердце города стоит знаменитая рыночная церковь. Она была построена в XIV веке, выдающийся пример кирпичной северогерманской готики. В 1943 году ее разбомбили, и только в самом конце ХХ века начались восстановительные работы. Теперь центральный портал церкви не похож на другие. На нем запечатлены бомбежки, повешения, расстрелы, трупы, боль и унижения. Архитекторы не стали восстанавливать разгромленное убранство. Просто голые кирпичные стены, кирпичные своды, никаких излишеств. В этой церкви очень остро чувствуется немецкая травма, осознанное отношение к своей истории. Было бы нечестно восстановить все в первозданном виде, словно ничего не произошло. Церковь, как и ее прихожане, пережила ужасный опыт, с которым теперь придется жить. Искалеченная и перестроенная, она как точка сборки новой немецкой идентичности.

В паре километров от рыночной церкви царит неразбериха. Перед ганноверским театром в живую цепь выстроились полицейские, на площади с десяток служебных машин и зачем-то две лошади. Толпа — человек семьдесят, все неформального вида, словно только что с рок-концерта, — скандирует всякие неприятные речевки в сторону полицейских.

— А что происходит? Против чего выступаете? — спрашиваю у девушки с фиолетовыми волосами.

— Мы — антифа. Видишь, за спинами полицейских люди стоят? Это PEGIDA — они выступают против мигрантов, за деисламизацию. Они считают, что Германия — только для немцев.

С трудом различаю за спинами полицейских человек шесть-семь, в основном пожилых. Перед ними стоит седой мужчина с микрофоном. Девушка из антифа объясняет, что общественная организация PEGIDA — это правые консервативные маргиналы, которые не гнушаются ксенофобской риторикой. Недавно из-за своих высказываний руководящую должность PEGIDA покинул Лутц Бахман. Он называл мигрантов отморозками, животными и мусором, фотографировался в образе Адольфа Гитлера. Естественно, Бахманом занялась местная полиция, а в новогоднем обращении к нации Ангела Меркель призвала немцев не идти за теми, кто устраивает подобные акции: «В их сердцах зачастую предрассудки, холод и даже ненависть».

Дискуссия о кризисе мультикультурализма и европейской терпимости, назревшая уже давно, в Германии преломляется через болезненный опыт прошлого. Поэтому у толерантного мультикультуралистского проекта в Германии все еще есть шансы. Особенно это ощущается в Берлине — городское пространство немецкой столицы словно кричит о всеобщей терпимости ко всему: сложно пройти и не заметить многочисленные мемориалы и памятники: цыганам-жертвам геноцида, убитым евреям, реконструкцию Вифлеемской церкви, которая символизирует открытость Германии для мигрантов и европейское мышление в целом. Не говоря уже о памятнике гомосексуалам-жертвам нацистских преступлений, о который разбил бы голову депутат Милонов, если его еще пускают в Европу. Антифашистские граффити, флаги и растяжки в окнах жилых домов — тоже совершенно нормальная практика. Вроде бы 70 лет прошло, но немцы продолжают охоту на призраков прошлого.

Вина

У входа в люнебургский суд стоит несолько десятков антифашистов, они растянули огромный транспарант и всячески приветствуют процесс над Оскаром Гренингом. Лучше поздно, чем никогда, нацист должен быть наказан. Внутри зала заседаний царит суматоха. Все смотрят на Гренинга, репортеры рыскают в поисках свободных мест, адвокаты встречают выживших узников Аушвица. Маленькие, хрупкие старички медленно проходят к своим стульям, усаживаются и с интересом рассматривают подсудимого. Они прилетели из США, Канады, Израиля, почти всем за 80, некоторым больше 90 лет. Быть свидетелями для них — настоящее испытание. Моральное и физическое.

Встать, суд идет. Встать получается далеко не у всех участников процесса. Пять человек в черных мантиях заходят в зал. Четверо мужчин, одна женщина, председательствует улыбчивый седой бородач судья Компиш. Он очень вежлив, приветствует и представляет всех. Начинается.

— Ваше имя?

— Оскар Гренинг.

— Род деятельности?

— Я пенсионер.

Немец, двое сыновей, он родился в 1921 году, жил с отцом, мать умерла, когда Гренинг был еще ребенком. Он спокойно отвечает на все вопросы, ничто не выдает волнения или каких-либо особенных переживаний. Гренинг тридцать лет в поле зрения немецкой юстиции и, похоже, давно смирился с тем, что остаток жизни проведет под колпаком. В 1985 году его уже пытались судить, но сняли все обвинения, потому что никто не смог предоставить доказательств какого-то конкретного преступления. Так что Гренинг выступал только как свидетель, давал показания против других офицеров СС. Но прецедент состоялся после знаменитого суда над охранником концлагеря Собибор Иваном Демьянюком. Демьянюк собственноручно не нажимал на спусковой крючок, однако его признали виновным в пособничестве убийстам 28 тысяч евреев и приговорили к пяти годам тюрьмы. В которую Демьянюк так и не сел, потому что умер.

Адвоката Томаса Вальтера называют охотником на нацистов. На процессе Гренинга он играет первую скрипку. Долгое время Вальтер был следователем и специализировался на подобных делах. Он считает, что «мелкую рыбешку», рядовых работников СС, никто особо и не стремился судить: их было слишком много и формально они никого не убивали. В том, что подобные процессы стали возможны только сейчас, Вальтер видит политический мотив. Но лучше поздно, чем никогда — эту фразу повторяют адвокаты выживших в Аушвице, с такими заголовками выходят передовицы крупных немецких газет, так считает большинство тех, кто пришел на суд Гренинга.

— С 1942 по 1944 год Оскар Гренинг работал в Аушвице, — начинает зачитывать обвинительную речь юрист в черной мантии. — Он причастен к убийствам тысяч евреев. Он слышал крики людей. Знал, что с ними происходит.

Юрист зачитывает технические подробности убийств: газовые камеры, эксперименты над карликами и близнецами. Заключенные делились на трудоспособных и бесполезных. Первые отправлялись на принудительные работы, вторых убивали.

— Оскар Гренинг выполнял обязанности бухгалтера, вел подсчет денег, отправлял их в штаб-квартиру в Берлин. Его деятельность способствовала убийствам огромного количества людей и процветанию нацистского режима.

Все время, пока зачитывалась обвинительная часть, Гренинг сидел со скрещенными на груди руками и внимательно слушал, лишь изредка перебирая бумаги на столе. Наконец, ему дали слово.

— Я хочу сделать заявление, — гробовым голосом начал Гренинг. Он говорит долго и подробно: — Я был там и видел все. Газовые камеры, крематории, процесс селекции. Полтора миллиона евреев были убиты в Аушвице. Да, так было, — Гренинг рассказывает, что получил образование банковского клерка, был в гитлерюгенде, добровольно вступил в СС, откуда его и отправили на службу. — До того, как я приехал в Аушвиц, я о нем ничего не знал. Нас посадили в поезд до Катовице, потом отправили в Аушвиц. Мы приехали, ели сардины и пили водку, очень много водки. Я плохо помню, что было в тот день, — Гренинг берет бутылку воды со стола и пьет из горлышка: — Вот так мы пили водку.

Люди в зале начинают неодобрительно качать головами и вздыхать. Похоже, они считали, что нацисты пили исключительно кровь младенцев робкими аристократическими глотками.

— На следующий день пришел комендант Хесс. Он спросил, чем бы я хотел заниматься. Им нужны были бухгалтеры, — Гренинг рассказывает о коррупции, черном рынке, о том, как все было устроено в Аушвице. Он подчеркивает, что не причастен ни к одному убийству. Его работа заключалась в подсчете денег, отобранных у евреев драгоценностей. В одном из интервью он заявил, что был лишь винтиком в этой адской машине смерти. Эту же линию он проводит и сейчас.

— Я помню, как в первый рабочий день увидел на рампе ребенка. Мать оставила его в надежде, что он не попадет в газовую камеру — женщин с маленькими детьми обычно сразу отправляли именно туда. Ребенок лежал и плакал. Тогда офицер СС подошел, взял ребенка за ноги и бил его головой о грузовик до тех пор, пока он не замолк, — когда Гренинг рассказывает об этом, его голос начинает дрожать. После этого случая Оскар подал прошение о переводе, но его отклонили. Он утверждает, что подавал такие прошения не раз, но только в 1944 году попытка увенчалась успехом.

— Я прошу прощения. Я признаю свою моральную вину, но виновен ли я юридически, решать вам, — подытожил Гренинг.

Память

Берлин, Еврейский музей. Кажется, это одно из самых страшных мест на земле. Серая табличка указывает на дверь, на ней написано «Башня Холокоста». Когда входишь в башню, дверь закрывается с таким грохотом, будто это раскат грома. Он отлетает от высоких бетонных стен. Эта башня — мрачная прямоугольная трапеция. В ней нет никого и ничего. Где-то на уровне трех метров начинается серая лестница, ведущая в потолок. Единственный источник света — маленькое отверстие в вершине острого угла. Этот просвет абсолютно недосягаем. Когда попадаешь в «Башню Холокоста», возникает ужасное липкое чувство страха и отчаяния, словно где-то поблизости кружат дементоры.

Еще одна инсталляция — «Пустота памяти». Десять тысяч металлических лиц лежат в длинном проходе. Когда посетители музея шагают по ним, раздается жуткий скрежет. Искаженные металлические лица стонут, и этот звук навсегда врезается в память. Кажется, это самая наглядная рефлексия по поводу того, что происходило в Германии времен Третьего рейха.

Через нацистские лагери смерти конвейером проходили сотни тысяч, миллионы человек. Спустя семьдесят лет почти таким же конвейерным образом через музеи и мемориальные комплексы, бывшие концлагеря проходят сотни, тысячи школьников. Экскурсия за экскурсией.

Иван Кульнев последние восемь лет работает экскурсоводом. Он работал во многих музеях, сейчас водит группы по бывшему концентрационному лагерю Заксенхаузен и по музею «Топография террора». В назначенное время собирается небольшая экскурсионная группа — все немцы. Иван устраивает настоящее шоу, активно жестикулирует, говорит очень эмоционально, шутит. Это вынужденная мера, чтобы экскурсанты не засыпали. Вот карта Берлина, тут располагалось гестапо. А вот стенд с портретами всего нацистского топ-менеджмента. Иван рассказывает, что это были образованные и хорошо воспитанные люди из приличных семей. Интеллигентные лица, очки на носу, юридический диплом в кармане. Под конец экскурсии Иван рассказывает о знаменитом социально-психологическом эксперименте Стенли Милгрэма «Подчинение: исследование поведения». Ученый интересовался, как далеко могут зайти подопытные, подчиняясь авторитету. Людям предлагали сыграть в игру: «ученик» отделен от «учителя» стеной, «ученик» должен отвечать на вопросы «учителя». За каждый неправильный ответ — удар током. Сила разряда увеличивалась с каждым неправильным ответом. Естественно, никого по-настоящему током не били, но «ученик» кричал и изображал страдания. Когда крики «ученика» становились действительно истошными, «учитель» начинал колебаться. Но строгий ученый в белом халате говорил: «Пожалуйста, продолжайте. Эксперимент требует, чтобы вы продолжили. Абсолютно необходимо, чтобы вы продолжили. У вас нет другого выбора, вы должны продолжать». Результаты показали, что 26 из 40 подопытных готовы подчиняться авторитету: они продолжали бить «ученика» током, пока ученый не завершал эксперимент. Остальные подопытные не дошли до конца шкалы напряжения, но многие были близки. Только 12,5% подопытных останавливались, когда «ученик» проявлял первые признаки недовольства. Этот эксперимент Милгрэм задумал, чтобы выяснить, как немцы в годы нацистского режима могли участвовать в уничтожении миллионов невинных людей. Такие немцы, как, например, Оскар Гренинг: винтик в адской машине смерти, только и всего. Я не трогал, я просто смотрел.

Примерно 80% всех посетителей Заксенхаузена — школьники. Такие экскурсии — очень важный элемент немецкого воспитания.

— В этом обществе существует консенсус. Мир сложный, есть зло, есть добро, но что касается национал-социализма, то даже в объективных научных кругах к этому явлению отношение однозначное. Нет такого, как в России, чтобы говорили: «Зато заводы построили, Олимпиада была, автобаны какие замечательные». Ведь так примерно оправдывают Сталина у нас — «заводы построил»? Для немцев один холокост затмевает все. Цель не оправдывает средства. В оценке этого опыта нет и не может быть никаких «но».

— Когда ты водишь экскурсии по концлагерю, чувствуется, что людям стыдно?

— Когда я привожу людей к газовым камерам, некоторые даже начинают плакать, их все это очень задевает. Но работает важный принцип: ответственность — да, вина — нет. Эти поколения не причастны к тому, что делали до них — какая тут может быть вина? В левых кругах иногда такое встречается: некоторые готовы брать на себя вину за все. Для них один ответ на все: Германия — дерьмо. Но вообще какого-то самобичевания нет. Хотя разговоры о прошлом и обостренная политкорректность часто перерастают во что-то странное. Например, из немецкого языка выдрано слово «селекция». Не только в речи политиков, но даже в быту его не используют, потому что оно связано с национал-социализмом. Та же история и со словом «депортация». У них есть более мягкие, корректные аналоги.

Свидетели

В люнебургском суде политкорректности места нет. Здесь очень часто звучат слова «селекция» и «депортация». И произносят их непосредственно те, кто подвергся и тому, и другому.

К черному столу перед судейской трибуной подходит Макс Айзен. Он родился в еврейской семье в маленьком городке на территории бывшей Чехословакии. Сейчас он живет в Торонто. У Айзена белоснежно седые волосы, но он не выглядит как старик — пытается шутить, улыбается и бодрится.

— Я прожил первые десять прекрасных, удивительных лет в Чехословакии, — Айзен смакует каждое слово, которое касается его жизни до 1938 года. — Как-то раз к нам пришли друзья, чтобы послушать радио. Был 1938 год. Тогда я услышал что-то про еврейский вопрос, но еще ничего не понял — мне было девять лет.

Макс Айзен подробно рассказывает о неспокойных годах в преддверии депортации. Но даже в самые тяжелые времена семья находила повод для радости, они отмечали праздники и держались, как могли.

— Мы праздновали Песах. Был семейный ужин. А на утро к нам в дом ворвались жандармы. Они выломали дверь и сказали, что у нас пять минут на сборы.

На следующий день после Песаха из маленького городка выселили 450 евреев — 10% всего населения.

— Нам рассказывали, что мы будем жить в отличном месте, работать на ферме всей семьей.

В 1944 году семью Макса доставили в Аушвиц. Он рассказывает, как проходил процесс селекции: дядя, отец и он пошли в правую сторону, остальные налево.

— Первый поход в душ был моей инициацией в Аушвице. Рядом со мной мылся парень. Он был в очках. Он уронил их на пол и начал искать. К нему подошел офицер СС и начал избивать. И убил прямо там. Я был в шоке.

Макса Айзена спасла случайность. Однажды на работах его избил офицер СС. Айзена отправили в больницу. Местный доктор подлатал его и сказал, что этот еврей будет работать у него уборщиком в операционной. В январе 1945 года Макс покинул Аушвиц.

Все это время Макс Айзен говорил, глядя на судейскую коллегию. Закончив свою историю, Айзен поворачивается к Гренингу.

— Он носил нацистскую униформу, поддерживал Гитлера, ходил по Аушвицу, — Макс Айзен говорит все быстрее, видно, что он волнуется. — И спустя семьдесят лет я приехал сюда, чтобы взглянуть Оскару Гренингу в лицо. Этот процесс очень важен, потому что будущие поколения не должны повторить ошибок прошлого.

Еще один свидетель, переживший холокост, — Билл Глид. Он тоже прилетел из Канады. Глид в старомодном костюме, он медленно садится за стол и надевает слуховой аппарат. Его с семьей депортировали из сербского городка Суботица.

— Мне было тринадцать лет, но я помню этот день как вчера, — рассказывает Билл Глид, — Утром остановился поезд, было прекрасное утро! Как светило солнце! Я увидел людей в полосатых пижамах, — дальше история Билла Глида очень похожа на сотни тысяч других: селекция, работоспособные мужчины направо. — Я не попрощался с сестрой и мамой, я не обнял и не поцеловал их. Там был очень красивый солдат, он посмотрел на меня и отправил направо. Среди женщин я долго искал глазами маму и сестру, но не мог найти.

Уже в бараке Глид узнал о том, что стало с его сестрой.

— Рядом со мной сидел парень, он был немного старше меня. Я спросил: «Где мы?» Он ответил: «В Аушвице». «Где моя мама и сестра?» — спросил я. «Сколько лет твоей сестре?» — «Восемь». «Ее больше нет», — ответил парень. И объяснил, что происходит с теми, кто не трудоспособен. Я рассказал об этом отцу, он не поверил: «Они ведь цивилизованные люди, они не будут убивать маленьких девочек».

После двух недель в Аушвице Билла Глида и его отца отправили в Дахау. Глид говорит, что он выжил только благодаря своему отцу. «Он отдавал мне последний кусок хлеба, говорил, что не голоден». Спустя некоторое время отец заболел.

— Доктор сказал мне, что это тиф. Самое ужасное — быть маленьким мальчиком, который никак не может помочь своему отцу, — в скором времени их освободили, и отец Билла Глида умер свободным человеком. Через девять дней после освобождения.

Судья спрашивает обоих свидетелей, помнят ли они Оскара Гренинга. И Глид, и Айзен сомневаются — это было давно, Гренинга они не помнят. Они не были свидетелями каких-либо конкретных преступлений Гренинга, они просто пережили весь этот ад и прилетели сюда, чтобы сказать, как важно расквитаться с прошлым, чтобы оно не стало будущим.

Жертвы и герои

О том, как Германия переосмысляет свой нацистский опыт, мы говорим с научным сотрудником Эйнштейновского форума в Потсдаме, преподавателем Гумбольдтского университета в Берлине Михаилом Габовичем. Он занимается вопросами коллективной памяти, историческими и социологическими исследованиями.

— В дискуссиях о травматичном опыте Германию берут как эталон, мерило — как должно быть в нормальном обществе. Но Германия — это абсолютно уникальный случай. Здесь сложились сразу несколько обстоятельств. Холодная война, военная оккупация с двух сторон, жесткие рамки внешней и внутренней политики. Потом был послевоенный экономический бум, который сыграл огромную роль. Если взять общегосударственный уровень, то основные волны официальных извинений, декларации о признании вины зачастую совпадали с налаживанием экономических отношений с соответствующей стороной. То есть мы хотим открыть для себя Польшу, Югославию или Израиль как рынок, и тут же, бац — декларация. Я, конечно, сильно упрощаю, и это никогда не сводилось только к экономическим факторам, но об этом часто забывают. В Германии была масса общественных и политических деятелей, которые пытались начать дискуссию на тему осмысления прошлого. Первые подобные попытки провалились. Взять хотя бы Ясперса, в 1946 году он написал книгу о вопросе немецкой вины. Его никто не читал и не слушал. То же самое можно сказать про Адорно. Тот же Фриц Бауэр практически в одиночку занимался организацией первых процессов над нацистами. Обществу тогда это не было интересно. Всплеск интереса в Западной Германии случился в 1970-е годы — банально после того, как тут начали показывать американский сериал про Холокост. Это стечение обстоятельств, и рассматривать опыт Германии как модель, которую можно перенести на Японию, Руанду или любую другую страну, не стоит. Здесь были созданы уникальные институты. Если есть институты, которые поощряют критическое отношение к этому опыту, то все понятно. Если их нет, как в России, то непонятно, откуда взяться дискуссии.

— А возможен ли запрос на переосмысление на самом простом, низовом уровне без особого влияния извне?

— Да, возможен. Например, от религиозных организаций. В Западной Германии с 1950-х годов действовала очень большая организация — не уверен в официальном переводе — кажется, «Покаяние». Это протестантское молодежное движение, которое довольно быстро начало организовывать «лагеря покаяния». Молодежь стала ездить в Израиль, Польшу и другие страны, чтобы работать там и символически показывать, что молодое поколение отрекается от преступлений родителей. В 1960-х выросло поколение детей, родители которых непосредственно участвовали в преступлениях нацизма. И очень многие из них — я говорю про Западную Германию — отрекались от своих родителей, полностью отказывались от контакта с ними. Это было проще, потому что экономическая обстановка позволяла. Это может звучать достаточно цинично, но если вы, студент, можете позволить себе снять у себя в стране квартиру, то вам гораздо проще отречься от родителей.

— Между судом над Оскаром Гренингом и отречением от собственных родителей я вижу какую-то неприятную параллель. Он всю жизнь был в тюрьме собственного страха — что его засудят, что его наконец поймает Моссад. Гуманно ли судить 93-летнего старика?

— Я абсолютно не уверен, что он жил в страхе. Внутренние механизмы собственного успокоения довольно сильны. Недавно вышла биография Адольфа Эйхмана, который после бегства жил в Латинской Америке. Он себя прекрасно чувствовал, никогда ни от чего не отказывался, гордился своей ролью в Холокосте. Человек довольно быстро вписывается в общество, успокаивает себя тем, что ничего особенного он не делал. Вопрос, справедливо ли судить 93-летнего, имеет разные подходы. Справедливо с точки зрения кого? Потомков жертв Холокоста? Гармонии общества?

— Насколько это важно с точки зрения гармонии общества?

— Это так же важно, как в России чтить ветеранов, пока они есть, поздравлять их, пока они живы. Здесь ведь обратный момент. Если исходить из того, что современная Германия построена на отрицании нацизма, то имеет большое символическое значение, если попадаются люди, которые в этом участвовали. И в какой-то момент в Германии было принято решение, что нацистские преступления преследуются без каких-либо временных ограничений, — говорит Габович.

И Германия, и СССР пережили свой тяжелый исторический опыт — нацизма и сталинизма. Но с разными последствиями. В советских реалиях процветал нарратив героизма, в немецких — жертвенности. Михаил Габович занимается темой памятников: изучает, как вписывается дискурс жертвенности в дискурс героизма.

— Я путешествовал по Центральной России и наблюдал возникновение памятников жертвам. Например, под Брянском был создан мемориальный комплекс Хацунь. Там была ужасная история, солдаты вермахта расстреляли огромное количество людей. Эстетика, в которой это подается, напоминает героический дискурс, мемориалы солдатам-героям. Другой пример — Богородицкое поле. Это под Вязьмой, в Смоленской области. Место, где Красная Армия потерпела, наверное, самое страшное поражение. В сентябре 1941 года шло наступление вермахта, никто к этому не был готов. Там погибло несколько сотен тысяч солдат.

В советское время это замалчивалось. В постсоветское время директор одного краеведческого музея решил собственными силами создать мемориальный комплекс. В результате все погибшие там люди названы героями. Потому что в нынешней российской ситуации иначе невозможно добиться признания: либо ты герой, либо ты никто. Все эти люди были жертвами как нацистского наступления, так и неподготовленности советского руководства. Но теперь они предстали героями. Так происходит потому, что люди просто не привыкли помнить иначе. Как было с советскими военнопленными? Их даже упоминать было практически запрещено. Если ты сдался, попал в плен — ты не герой. Поэтому был введен некий фильтр: что бы ни было на самом деле, память построена по героическому принципу. Чтобы добиться признания, нужно вписаться в героический дискурс. А здесь ровно наоборот. Чтобы добиться признания, нужно предстать жертвой. В Берлине был создан мемориал Холокоста, цыган. Теперь в Тиргартене много подобных мемориалов. Признание групповой идентичности цементируется через признание группового статуса. О человеке помнят не как об индивидуальной жертве, а через принадлежность к группе.

Прощение

Свидетелей в деле Гренинга часто называют словом survivors — выжившие. Они рассказывают похожие истории о том, как ужасно было в Аушвице, какого цвета был тот вонючий суп, который через три недели в лагере смерти казался манной небесной. Выжившие говорят о том, как важен этот процесс для будущих поколений, которые должны помнить о трагедии нацизма, чтобы ни в коем случае не повторить ничего подобного.

Но вот на свидетельскую трибуну выходит Ева Мозес Кор, румынка еврейского происхождения. Ей 90 лет, но она ведет активную общественную деятельность. Она основала Музей истории нацистских экспериментов, написала две автобиографические книги, у нее есть аккаунт в твиттере, о ней снят документальный фильм.

Еву Мозес депортировали в Аушвиц в 1944 году. Вместе с ней были мать Яффа, отец Александр, две старших сестры — Эдит и Алис, и сестра-близняшка Мириам. Всю семью, кроме Мириам и Евы, убили, близняшек отправили в лабораторию доктора Менгеле, одного из самых жутких персонажей нацистской истории. Менгеле был известен своими бесчеловечными опытами над заключенными. Он анатомировал живых младенцев, кастрировал мужчин без анестезии, проверял на людях, какие электрические разряды способен вынести организм. А еще он пытался сшивать близнецов, ампутировал различные органы, проверял действие рентгеновского облучения. Ева Мозес рассказывает, как им с Мириам делали неизвестные инъекции.

— У меня началась лихорадка. На следующее утро доктор Менгеле пришел, посмотрел на меня и саркастично заметил: «Такая маленькая, а жить две недели осталось».

Но Менгеле ошибся. Через две недели Ева пошла на поправку, через три выздоровела и воссоединилась со своей сестрой. Эта история почти уникальна — из полутора тысяч пар близнецов в живых остались только двести.

Ева Мозес рассказывает, как в один прекрасный день нацисты начали спешно уничтожать следы своих преступлений. Как какая-то женщина вбежала в барак и стала кричать: «Мы свободны! Мы свободны!» Как пришли советские солдаты, угощали печеньем и шоколадом. «Это был вкус свободы», — вспоминает Ева.

— Знаете, что помогло мне выжить? Мой девиз — никогда не сдаваться. И я хочу сказать, что прощаю нацистов. Я прощаю всех, кто делал мне больно. У меня есть на это силы.

Ева Мозес обращается к Гренингу и говорит, что прощает его. Оскар Гренинг держит руки в замке и прикрывает ими лицо. Его маска спадает. Под левым веком Гренинга появляется красное пятно, его глаза поблескивают. Где-то в углу утирает слезы судебный пристав.

Ева Мозес поясняет, что это только ее позиция, она не говорит от лица всех выживших. После суда они встретятся с Гренингом и пожмут друг другу руки. Фото этого рукопожатия есть у Евы в твиттере.

Покой

Я выхожу из люнебургского суда. Там, внутри, казалось, что мир стремительно меняется с каждым произнесенным словом каждого из участников процесса. Исторического процесса, как его называют газеты и журналы. Но ничего не изменилось. Все так же светит солнце, в парке играют дети. Где-то тут, в Люнебурге, был развеян прах рейхсфюрера Генриха Гиммлера. Здесь же будет вынесен приговор бывшему простому служащему СС Оскару Гренингу, и ничего не изменится. Гренинг в своей жизни не убил ни одного человека, он просто считал деньги, был винтиком, не более. Желать ему обвинительного приговора как-то не получается. Оправдательного — тоже. В одном из интервью Гренинг сказал, что он так и не обрел душевный покой. Вот чего ему можно пожелать без всяких скользких «но».

Неожиданно из этих вязких мыслей меня вырывает пронзительный детский голосок. Несколько турецких подростков поворачивают мне навстречу из-за угла, машут руками и громко кричат: «Зиг хайль!» Когда-нибудь призраки прошлого оставят Германию.