В России, кажется, образовалась новая сакральная идея, снова вмомент объединившая крымнашистов и либералов, ватников и майдановцев, православных и атеистов, левых и правых.

Эта новая сакральная идея — еда.
Точнее, формула «еду выбрасывать нельзя».
Россия — страна, удивительно умеющая вырабатывать сакральность. Ничего больше она вырабатывать не умеет. Но сакральность — это просто божий дар какой-то этой стране.

Самая главная заповедь здесь — не трожь!!!!
Царь — сакральный, Крым — сакральный, война — сакральная, история — сакральная, вминистерство души — сакральное, памятник — сакральный, и даже помидоры теперь — тоже сакральные.

Я знаю, что такое голодуха. О, да! Уж поверьте.
Тот, кто служил в девяностых под Екатеринбургом, в тех самых Камышловских болотах, откуда сейчас толпами валят новые «добровольцы» на новую войну — зимой, при минус тридцати пяти на улице и плюс четырнадцати в казарме, стены которой были покрыты вечным шевелящимся ковром из комаров (сырость от болот была такая, что комары не переводились даже в середине января), в одной шинели, кителе и нательной рубахе, по четыре-шесть часов на морозе и ветру очищая дивизионный плац от снега скребками, лопатами и плащ-палатками, все это под крики «бегом, бегом!», с растущим тощим организмом под два метра, вечно требующим жратвы, и черпаком гнилого бигуса на обед и двумя ложками крупы ячневой сеченой на ужин — о, поверьте, этот организм знает, что такое ночами жрать из тюбика зубную пасту «Ягодка», которая нестерпимо пахнет едой.

Собственно, нас, духов, иначе как проголоды, обмороки, нехватура, гоблины — тогда и не называли.
Однажды в казарменном сортире, в помойке, я увидел целлофановый пакет с печеньем, который сержанты отобрали у партии вновь поступивших новобранцев, и выкинули в помоечный ящик.

Шмон молодых был одним из главных действий при поступлении новой партии — отбирали все, всю еду. Самое вкусное деды оставляли себе, а остальное выбрасывали.

Собственно, это было ровно то, чем занимается сейчас наша власть — маленькая групка сытых мордатых хозяев казармы отбирала рессурсы у толпы нищих голодных пейзан и показательно выбрасывала санкционную еду в ящик с использованной туалетной бумагой.
Выбрасывали именно показательно, чтобы служба медом не казалась, чтобы к новым законам приучить, чтобы дать понять тебе свое место. Потому что жрать выкинутое в армии самое главное западло.

Довести людей до животного состояния, до настоящего, всамделишнего голода, когда в глазах у жрущего человека, который спер в оощном цеху немытую морковь, засовав её в кирзачи, или на раздаче стырил бачок с кашей и стоит теперь жрет её в углу, давясь, торопясь, пока не отобрали, с совершенно животным выражением на лице, когда в глазах не остается ничего человеческого — а потом за это же состояние его и чморить — это то, чем и занимается наша власть сегодня.
Мне стоило диких усилий заставить себя не схватить этот пакет из сортирной помойки и не начать жрать прямо здесь, на очке. Жрать втихаря, в одинаря из помойки на очке — представить в армии преступления хуже этого невозможно. Хуже нет ничего. После этого тебе просто пздц. Лучше повеситься.
Но мне было плевать. Все что я видел — это жратва.

Так вот. Взять, и просто выйти, не схватив этот пакет, мне стоило каких-то нечеловеческих усилий. Это было больно именно физически, в прямом смысле этого слова. Вот прям по-настоящему. Когда я вышел, у меня болела каждая мышца, каждая косточка.

А потом в расположение с выражением лица, какое бывает у спаривающейся собаки, и абсолютно потерянным взглядом, залетел мой сослуживец, и с приглушенным полу-криком полу-шепотом «пацаны, смотрите, что я нашел» — поднял в руке этот пакет. И пацаны, не знавшие, где он это нашел, налетели на него как саранча, и жрали эти галеты из помойки, и мне второй раз стоило диких усилий не присоединиться к этой куче голодных, которая пихала друг друга за эти галеты и набивала их в рот горстями, потеряв все человеческое в своем образе.

Да, они не знали, где он взял эти галеты — но я то знал. И он знал. И именно поэтому он и принес специально всем, чтобы, если что, быть замазанным не одному, а вместе со всеми.
Второй раз удержаться было сложнее, кстати — потому что уже толпа, а в толпе можно все. Кажется, я, стоя в стороне и глядя, как они жрут эти галеты, даже плакал.
А тот, который этот пакет и притащил в распалагу, и жрал потом, зная где он эти галеты взял — стал впоследствии одним из самых жестоких дедов, или, как у нас говорили, «перцев» — круче только яйца, выше только небо. Молодняк бил и чмырил с удвольствием. За голодуху, да.

Так что что такое жрать зубную пасту месяцами я знаю, и потом, в Грозном, что такое жарить голубей на шомполе, знаю (голубю главное в голову попасть, потому что тушку автоматная пуля разрывает в брызги), и дальше, в горах, под Шаро-Аргуном, что такое жрать собачатину, тоже знаю (у собаки главное жир срезать, он горчит), и затем, в Грузии, что такое пить из болота или ручья, где выше по течению лежит труп теленка — знаю тоже.
В общем, что такое еда, когда хочется есть — я знаю.

Но никакого культа еды у меня не образовалось.
Я не стою над душой у ребенка с ложкой, чтобы он доел в тарелке все до последней крошки, только из-за того, что отцы и деды голодали — свободное незашоренное сакральностями развитие личности моего ребенка для меня куда важнее, чем ложка недоеденного пюре, которую меня совершенно не запарит выкинуть в ведро. Меня не повергают в шок испортившиеся продукты. Я радуюсь празднику кидания помидорами в Испании. И поддерживаю бельгийских фермеров, выливающих под свой Парламент тонны молока в знак протеста. А в Европе в темном прошлом с голодухи мерли не меньше нашего.
Нет, я совсем не говорю, что уничтожать еду — хорошо. Уничтожать еду — плохо. Вырастить полторы тысячи свиней, привезти их через океан в Россию и сжечь в крематории, потому что одному полоумному заклинило башню — это совершеннейшая дичь, конечно.
Но только не потому, что наше прошлое — чернуха, чернуха и еще раз чернуха.

Не с того конца заход.
Друзья мои, ну, если мы будем делать сакральность еще и из помидоров — стране тогда точно крышка.
Из-под которой мы не выберемся никогда. Потому что ничего более совкового, чем сакрализация еды, придумать нельзя.
Для меня все происходящее ассоциируется не с карточками во время войны.

Для меня все происходящее ассоциируется только с одним — с группкой мордатых сержантов в каптерке, тумбочки в которой забиты отобранной у нищих пейзан колбасой; с существованнием в своем теплом сытном уютном мирке группы окончательно ушедших в астрал милиардеров, выбрасывающих на глазах толпы голодных проголодов санкционку в сортирную помойку и вводящих самые жесткие меры наказания за то, что кто-то эту санкционку будет жрать. И уверенных, что так и надо, что они правы. С кривым, совершенно уебищным, диким миром казармы, в которую они превратили всю страну, с его извращенной, совершенно животной моралью, ублюдочной нравственностью, ущербностью душой и мозгами. С властью, которая рассматривает все остальное население барака своей собственностью, и населением, которое соглашается с этим и готово жрать галеты из сортирной помойки, и желательно, чтобы по возможности замазать еще и всех вокруг — но лишь бы только не возвысить голос, не заблеять, не заявить о своих правах и своем достоинстве, не стать не таким, как все.

Так что сжигание сыров в специально закупленных для этого передвижных крематориях и давление помидоров бульдозерами говорит совсем не о том, что помидоры святые.

А только и исключительно о том, что Верховный Сакральный — е*нутый. Впрочем, большинство населения страны, хрен там говорить то, под стать властителю — их это либо устраивает, либо оно готово с этим мириться.
С лопат из-за решетки жрать готовы, лишь бы вместе со всеми, и не блеять.