«Вот и остались мы ни с чем: мы с Надюшей да курица Пеструшка. Так что ты думаешь? Посмотрели, что курица одна осталась, пришли и за ней. Хоть верь, хоть не верь, но пришел чуть ли не весь сельсовет, да еще с понятыми.
— Давай курицу! — говорят.
— Берите, — говорю,- что тут скажешь?
И пошла тут потеха! Семеро ражих мужиков гоняются по бурьянам за одной курицей! Испугалась Надя, за мою юбку уцепилась.
Маманя! — кричит.
Она меня после смерти матери маманей звать стала, видно, легче дитяте на свете жить, если это слово хоть кому сказать может.
— Маманя, спасай Пеструшку!
— Не плачь, дитятко, не плачь! Пеструшку всё равно кормить нечем…

Похороны по тюремному разряду

Странные
это были похороны… Я впервые видела, как хоронили без гроба, не на кладбище и даже не на берегу, а у самой кромки воды. Подняться выше конвоир не разрешил.
В мокром иле вырыла я неглубокую яму, в которую сразу стала набираться вода. Матери стояли, прижимая к груди свертки с застывшими скелетиками детей, и застывшими от отчаяния глазами смотрели в эту яму.
Я знаю, что у восточных народов похороны сопровождаются воплями, рыданиями. Поэтому особенно жутко было это молчание, насыщенное отчаянием. Может, горе уже сомкнулось над их головой и они смирились перед неизбежностью? Или поняли, что мертвым надо завидовать?

Синеглазая Ванда

Наши койки стояли рядом в большой женской палате лагерного стационара, где яблоку негде было упасть (в мужской палате было куда хуже — там были не койки, а двухъярусные сплошные нары, и в больницу клали лишь таких тяжелых больных, которые сами уже двигаться не могли).
Уж я насмотрелась на истощение самых разных степеней, но такого образчика живого скелета я еще не встречала! И на этой «мертвой голове» светились синие-синие, кобальтового оттенка, большие глаза. При крайнем истощении глаза обычно западают, становятся тусклыми, а у Ванды… Глядя в эти глаза, можно было почти не замечать бритого наголо черепа, сухой кожи, прилипшей к костям, черных потрескавшихся губ, которые не могли закрыть двойной ряд красивых, хоть и покрытых засохшей слизью зубов.
Она металась на кровати, ежеминутно вставая, вернее, поднимаясь на руках, и тогда становилось еще страшней — на ней не было рубашки, ее пришлось бы слишком часто менять. Лежала она на клеенке, по которой почти непрерывно скатывались капли крови.
Я понимала ее, несчастную девочку, только что вышедшую из детского возраста. В каких-нибудь двух-трех сотнях шагов отсюда, за воротами стояла ее мать, с которой она два года не виделась. Дело в том, что тех подростков-указчиков (Подростки-указчики — судимые по одному из Указов ЦИК и СНК СССР начала сороковых годов за самовольный уход с работы или из училищ и школ ФЗО), здоровье которых было безвозвратно погублено, актировали, то есть списывали за непригодностью к работе, и родители или близкие могли взять их к себе. Но делалось строгое распоряжение не актировать тех, кто должен в скором времени умереть. Не отпускали домой и тех, чей вид мог послужить наглядным свидетельством того, к чему приводит исправительный трудовой лагерь.

— Скажите, тетя Фрося, только скажите мне всю-всю правду: мама не очень испугается, когда увидит меня?
— Ну что ты, девочка, — пыталась я ее как-то успокоить. — Разве может мама и вдруг испугаться своего ребенка? Ты больна. И мама это знает. Знает и то, что болезнь не красит.
— Вот это-то меня и тревожит! Мама еще в самом начале уехала сопровождать детей, которых эвакуировали на Урал, и уже не могла вернуться. Я осталась с папой, но папа еще в первую зиму умер, а я стала работать: шила мешки, набивала их землей. Я в Ленинграде уже очень плохо выглядела, но ведь мама меня помнит такой, какой я была до войны. Вы знаете, — она смутилась немного, — ведь я была красивая… А теперь лысая, худая, страшная…
И она вопросительно с надеждой на меня смотрела.

— Ну что ты, Ванда! Вишь, беда — кудрей нет! Кудри отрастут! Для мамы ты самая красивая!
С какой благодарностью смотрели на меня ее доверчивые синие глаза. Должно быть, она улыбалась, хотя утверждать это трудно: оскал зубов, не прикрытых губами, всегда похож на улыбку… По несколько раз в день повторялся этот разговор. И всегда, успокаиваясь, Ванда протягивала мне руку, и я ее гладила. А по клеенке скатывались капли крови… Смерть ее не была мучительной. Просто вместе с кровью окончилась и жизнь. Почувствовала ли мать, когда мимо нее в телеге под брезентом везли ее дочь в общую могилу?»

Евфросиния Керсновская, много лет проведшая в сталинских лагерях, записала после освобождения все, что видела и слышала там. Выше — отрывки из книги «Сколько стоит человек», в которой собраны рисунки и тексты Керсновской. Название книги — часть авторской строчки:»Каждый человек стоит ровно столько, сколько стоит его слово».